www.elalmadeltango.ru
Х.Л.Борхес
История
танго
(фрагменты)
Танго
уличных задир
Любовную
дуэль в основе танго разглядит каждый, иное
дело — уличная схватка. Между тем обе они —
лишь разные формы или проявления одного
порыва: не потому ли слово «мужчина» во всех
известных мне языках обозначает доблести и
любовника, и воина разом, а латинское virtus,
означающее отвагу, происходит от vir,
то бишь опять-таки — от мужчины? Недаром
афганец на одной из страниц «Кима» бросает:
«В пятнадцать лет я впервые убил человека и
впервые зачал человека» («When
I was
fifteen, I had
shot my
man and
begot my
man»), — так, словно оба эти действия, по сути,
одно.
Но
мало упомянуть о воинственности танго. Я бы
сказал, танго и милонга всем своим
существом выражают то, что поэты разных
времен и народов пытаются высказать
словами: веру в бой как праздник. В
знаменитой «Истории гетов», составленной
Иорданом в VI
веке, повествуется, как перед штурмом
Шалона Аттила обратился к войскам и сказал,
что судьба припасла для них радости этой
битвы (certaminis hujus
gaudia). В «Илиаде» говорится, что бой для
ахейцев слаще возвращения в милые родные
края на пустых кораблях и что сын Приама
Парис со всех ног спешит на битву, как
завидевший кобылицу конь со вздыбленной
гривой. В древней, зачинающей германские
литературы эпопее саксов под названием «Беовульф»
рапсод именует сражение sweorda
gelac (игрой
клинков). «Праздником викингов» нарекали ее
в XI столетии
скандинавские поэты. В начале XVII века Кеведо в одном куплете назвал
схватку пляской клинков, фактически
повторив «игру клинков» оставшегося
безымянным скандинава. Блистательный Гюго
в картине битвы при Ватерлоо говорит о
солдатах, понимающих, что погибнут на этом
празднике (comprenant qu'ils allaient mourir
dans cette
fete), и приветствующих своего бога,
высящегося посреди грозы.
Эти
примеры, наудачу почерпнутые из
прочитанного, можно было бы без особого
труда умножить и найти сходные места в «Chanson
de Roland» («Песнь о Роланде») или необозримой
поэме Ариосто. Некоторые из здесь
приведенных - скажем, слова Кеведо или
Аттилы — бесспорно впечатляют, но ни один
из образцов не свободен от первородного
греха литературы: все они — творения из
слов, наборы символов. Скажем, «пляска
клинков» заставляет связать два разных
образа — пляски и битвы, чтобы первый
поделился радостью со вторым, но не трогает
напрямую, не рождает самой этой радости.
Шопенгауэр («Welt als
Wille und
Vorstellung» («Мир
как воля и представление»), I,
52) писал, что музыка действует на нас, как
сама реальность; литературы, например, без
этой реальности, без общего запаса
пробуждаемых языком воспоминаний, ясное
дело, не было бы, но музыка в реальности не
нуждается, в ней говорит не реальность, а
она сама. Музыка — это воля, страсть во всей
их полноте. И старое танго — по образу и
подобию музыки — напрямую передает эту
радость боя, над чьим словесным выражением
бились в незапамятные времена греческие и
германские рапсоды. Иные современные
композиторы ищут этой удали и порой удачно
обрабатывают милонги Батерии или Верхнего
Квартала. Но при всей заботливой стилизации
текста и мелодии написанное ими — лишь плод
ностальгии по прошлому, плач над утратой,
полный печали, как бы ни бодрился мотив. К
лихим и простодушным милонгам из книжки
Росси они относятся так же, как «Дон Сегундо
Сомбра» к «Мартину Фьерро» или «Паулино
Лусеро».
В
одном из диалогов Оскара Уайльда говорится,
что музыка дарит нам наше собственное
прошлое, о котором мы до этой минуты не
подозревали, заставляя сожалеть об утратах,
которых не было, и проступках, в которых не
повинны. О себе могу сказать, что не в силах
слушать «Марну» или «Дон Хуана», во всех
подробностях не вспоминая апокрифическое
прошлое с его невозмутимостью и страстью, в
котором я сам бросаю вызов и сражаюсь с
неведомым противником, чтобы без единого
слова пасть в безвестной ножевой схватке.
Может быть, в этом и состоит предназначение
танго: внушить аргентинцам веру в их былую
отвагу, в то, что однажды они нашли в себе
силы не уклониться от требований доблести и
чести.
О
Танго
несет воображаемое утешение, это понятно;
осталось разрешить несложную загадку.
Независимостью Америка в немалой степени
обязана Аргентине: в далеких битвах по
всему континенту, в Майпу, Аякучо и Хунине,
сражались аргентинские мужчины. Потом
начались гражданские междуусобицы,
Бразильская война, сражения между Росасом и
Уркисой, Парагвайская война, пограничные
схватки с индейцами... Наше военное прошлое
неисчерпаемо. Тем удивительней, что мои
соотечественники, силясь вспомнить о
собственной храбрости, соотносят себя не с
этим прошлым (о котором им прежде всего
толкуют на уроках истории в школе), а с
исполинскими родовыми фигурами Гаучо и
Кума. По-моему, у этих безотчетных и
парадоксальных пристрастий есть разгадка.
Мой соотечественник видит свой символ в
гаучо, а не в военачальнике, поскольку
отвага, которой наделен в устных преданиях
первый, беспричинна и чиста. К тому же гаучо
и кум воплощают бунт, а мой соотечественник
— в отличие от североамериканцев и
большинства европейцев — никогда не
отождествляет себя с государством. Есть для
того и более общие основания: государство —
сущность абстрактная и наглядно не
представимая1, но,
так или иначе, гражданином себя аргентинец
не чувствует, он — сам по себе. Афоризмы
вроде гегелевского: «Государство есть
воплощенная действительность моральной
идеи», — показались бы ему скверной шуткой.
Штампуемые Голливудом фильмы раз за разом
предлагают зрителю восхищаться сюжетом о
герое (как правило, журналисте), который
завязывает дружбу с преступником, чтобы
выдать его полиции. Аргентинец, для
которого дружба — это сердечная страсть, а
полиция — та же мафия, видит в подобном «герое»
попросту отъявленного негодяя. Он вслед за
Дон Кихотом считает, что «каждый сам даст
ответ за свои грехи», а «людям порядочным не
пристало быть палачами своих ближних, до
которых им, кстати сказать, и нужды нет» («Дон
Кихот», I, 22)2. Над
пустой симметрией испанского стиля я не раз
задумывался, насколько мы все-таки
непоправимо разошлись с Испанией; две эти
строки из «Дон Кихота» убедили меня в
обратном: они — неброский и тайный знак
нашего родства. О нем в глубине своей
говорит и аргентинская словесность — та
отчаянная ночь, когда сержант окружной
полиции восклицает, что не даст у него на
глазах убить храбреца, и бросается в бой
против своих солдат бок о бок с дезертиром
Мартином Фьерро.
1.
Государство безлично, аргентинец же
признает только личные связи. Поэтому,
кстати, кража общественных денег для него —
вовсе не преступление. Отмечаю этот факт, не
думая ни судить, ни обвинять.
2.
Перевод Н. Любимова.
«Ким»
(1901) – роман Редьярда Киплинга.
...
составленной Иорданом ... – «О происхождении и деянии готов» (206).
В
«Илиаде» говорится...
– Цитируются соответственно песнь XI
(13-14) и VI (505-512).
...
рапсод именует сражение... игрой клинков... – «Беовульф» (16, 1042).
...
Гюго... говорит о солдатах... – В
стихотворении «Ватерлоо».
Батерия,
Верхний Квартал
– районы старого Буэнос-Айреса,
опоэтизированные танго.
Висенте
Росси
(1871-1945) – уругвайский писатель, этнограф,
языковед итало-швейцарского происхождения,
очеркист уходящих традиций Ла-Платы; Борхес
здесь имеет ввиду его книгу о танго «Дело
рук негров» (1926), которую он рецензировал. В
30-е гг. Борхес, внимательно следивший за
работой Росси, не раз публиковал его
заметки в субботнем приложении к газете «Критика»
(«Пестрое обозрение»), где тогда работал и
много печатался сам.
Перевод Б.Дубина
Из книги "Эваристо Каррьего" ("Evaris
© rusland.bip.ru